Эйзенштейн, действительно, прокатился по Мексике, намереваясь снять об этой стране большое кино. Советы некоторое время позволяли интеллигентам осмотреться на восточном и западном берегах буржуазного зарубежья, с опаской, сомневаясь в их верноподданичестве, что однако давало некоторым немного воли, от которой, бывало, у путешественников начинала кругом идти голова.
Гринуэй досконально знаком с художественным наследием великого мастера, не хуже завзятых искусствоведов разбираясь в конструктивизме выработанного Эйзенштейном стиля, сочетающего в себе комбинаторику сценарной основы, визуальную эстетику и выверенный монтаж отснятых отрезков, создававшего живой и напористый кинематографический текст, делая кино, бесспорно, самым важнейшим, самым деятельным из всех искусств, зовущих и ведущих миллионы зажжённых им душ, становясь убеждением и волей поколения, строившего свой дивный новый мир.
Мимикрируя под Эйзенштейна, Гринуэй придерживается в своём деле той же стилистики экстравагантного аттракциона, заключённого в экзотических декорациях мексиканских городов и весей, где без удержу оттягивается оторвавшийся от пролетарских устоев творец с распалённым воображением, впадающий в жар от жары, жратвы и мифологии иной цивилизации, которой опутывает гостя выписанный начальством волоокий переводчик, открывающий потрясённому туристу особый способ проникновения в глубину экстатического блаженства, вызывая в деятеле культуры ещё один революционный переворот.
Гринуэй также скрупулёзно кроит сцены, делит экран, разбивая его на несколько окон, бросает вызовы и вызывает провокации, принуждая своих актёров к бесовщине и циркачеству, театрализуя экранное действо, придавая ему соответствующий объём, повышая концентрацию энергии актёрского безумия, вызывающего ощущение фильма в фильме, или, пожалуй, фильма о фильме, так и не снятого тогда самим Эйзенштейном, у которого, об этом, наверняка, было своё особое мнение, оставшееся не при делах.
Мелькание нескольких известных имён и прославленных лиц, хроникальные вехи и озвученные события определяют момент, оркестровые фрагменты прокофьевских тем включаются элементом родного Эйзенштейну авторского немого кино, развивая игру Гринуэя в прятки с историей, в которой, извлекая необходимый для себя компонент, он находит другую сторону, придавая иное звучание названию того так и не доделанного фильма с восторженным лозунгом «Да здравствует Мексика!», раскрашивая свой радужными цветами сексуальной свободы, о которой его персонаж в ту пору сам рассказать так и не смог.
Эйзенштейн, действительно, прокатился по Мексике, намереваясь снять об этой стране большое кино. Советы некоторое время позволяли интеллигентам осмотреться на восточном и западном берегах буржуазного зарубежья, с опаской, сомневаясь в их верноподданичестве, что однако давало некоторым немного воли, от которой, бывало, у путешественников начинала кругом идти голова. Гринуэй досконально знаком с художественным наследием великого мастера, не хуже завзятых искусствоведов разбираясь в конструктивизме выработанного Эйзенштейном стиля, сочетающего в себе комбинаторику сценарной основы, визуальную эстетику и выверенный монтаж отснятых отрезков, создававшего живой и напористый кинематографический текст, делая кино, бесспорно, самым важнейшим, самым деятельным из всех искусств, зовущих и ведущих миллионы зажжённых им душ, становясь убеждением и волей поколения, строившего свой дивный новый мир. Мимикрируя под Эйзенштейна, Гринуэй придерживается в своём деле той же стилистики экстравагантного аттракциона, заключённого в экзотических декорациях мексиканских городов и весей, где без удержу оттягивается оторвавшийся от пролетарских устоев творец с распалённым воображением, впадающий в жар от жары, жратвы и мифологии иной цивилизации, которой опутывает гостя выписанный начальством волоокий переводчик, открывающий потрясённому туристу особый способ проникновения в глубину экстатического блаженства, вызывая в деятеле культуры ещё один революционный переворот. Гринуэй также скрупулёзно кроит сцены, делит экран, разбивая его на несколько окон, бросает вызовы и вызывает провокации, принуждая своих актёров к бесовщине и циркачеству, театрализуя экранное действо, придавая ему соответствующий объём, повышая концентрацию энергии актёрского безумия, вызывающего ощущение фильма в фильме, или, пожалуй, фильма о фильме, так и не снятого тогда самим Эйзенштейном, у которого, об этом, наверняка, было своё особое мнение, оставшееся не при делах. Мелькание нескольких известных имён и прославленных лиц, хроникальные вехи и озвученные события определяют момент, оркестровые фрагменты прокофьевских тем включаются элементом родного Эйзенштейну авторского немого кино, развивая игру Гринуэя в прятки с историей, в которой, извлекая необходимый для себя компонент, он находит другую сторону, придавая иное звучание названию того так и не доделанного фильма с восторженным лозунгом «Да здравствует Мексика!», раскрашивая свой радужными цветами сексуальной свободы, о которой его персонаж в ту пору сам рассказать так и не смог.